Его бы устами! Шеба и красивый молодой ветеринар — это было одно, Шеба и мы — это было совсем другое. Ему разрешалось рассечь скальпелем полтора дюйма ее хвоста: она лишь томно на него взирала. А нам достаточно было достать флакон деттола, и она уже кометой неслась вверх по холму к дому священника, умоляя побыстрее ее спрятать — мы подвергаем ее пыткам.
И, как будто этого было мало, Соломон два дня спустя повстречал на дороге того же самого кота, двинулся на него, вытягивая шею, точно страус, когда всякий разумный представитель семейства кошачьих поторопился бы улизнуть. Ну и получил когтями по скуле. Царапина была крохотной, но попытка ее обработать стоила таких усилий, что возня с хвостом Шебы казалась в сравнении райским блаженством. Она-то была маленькой и хрупкой. Если нам удавалось запереть ее в доме, то при содействии старика Адамса мы обычно оттесняли ее в какой-нибудь угол и оказывали ей медицинскую помощь — даже распластавшись на животе под столом на манер вратаря, взявшего мяч. Но Соломон был такой могучий, что мы и втроем не могли с ним сладить. Справочник рекомендовал брать непокорного кота за шкирку и крепко прижимать к столу. Только у Соломона шкирка была такой просторной, что он свободно в ней вертелся, и это приводило к поразительным результатам: пока мы держали его за загривок, он лежал на спине и размахивал лапами во все стороны. Чтобы как-то с ним справиться, мне приходилось на четвереньках возить его по полу, точно котенка, и, улучив удобный миг, прижигать царапину деттолом.
Они, естественно, полностью выздоровели к тому моменту, когда прибыли напольные часы. Мастер, приглашенный установить эту махину, только засмеялся, когда я попросила привинтить их к стене, чтобы кошки не опрокинули. «Этому старинушке никакие кошки не страшны», — заявил он, нежно поглаживая ореховый футляр. В старину вещи делали на совесть.
Бесспорно. Часы, доставшиеся нам после смерти брата бабушки, принадлежали моему прапрадеду, и им на своем веку довелось попутешествовать: дела семейной пароходной компании потребовали, чтобы он несколько лет прожил в Нью-Йорке, а его сын занимался овцеводством на Ла-Плато. «Дважды огибали мыс Горн и могут похвастать не одним шрамом!» — говаривал прадедушка, после того как тоска по доброму старому английскому пиву и парочке викторианских полицейских, которые привозили его домой на тачке, когда двери трактира закрывались на ночь, понудила его вернуться на старости лет в родные места. Шрамы сохранились. Глубокие щербины в основании, полученные во время шторма, когда они сорвались с креплений и ударились о рундук, как постоянно ударялся сам прадедушка. Однако ни прадедушка, ни мыс Горн не подвергали бедные старенькие часы такому возмутительному обращению, какое они терпели от лап этих кошек.
Едва мастер повесил гири, заботливо прицепил маятник и удалился, как они набросились на часы, словно бригада демонтажников. Шеба воссела наверху, негодующе чихая, потому что обнаружила трещинку, в которую набилась пыль, а Соломон, после бесчисленных налетов на кладовую натренировавшийся открывать любую дверь или дверцу, засунул голову внутрь, наблюдая за работой механизма. Все прочие интересы были забыты. На время они даже остыли к тому, чтобы рвать дорожку на лестнице или сидеть на капотах. Чуть часы начинали бить, как они опрометью неслись в прихожую — а вдруг механизм вываливается? Когда я заводила часы, Шеба свешивалась сверху и подцепляла стрелки, а Соломон с торжествующим воплем прыгал мне на спину, перебирался на голову и присоединялся к сестрице.
Когда гири были подняты, меня разбирали опасения, что центр тяжести часов сместился и Шеба, прыгая на них со шкафчика, как нерестящийся лосось, может их опрокинуть. А когда гири опускались, я боялась за Соломона — в эти дни целиком мы его видели редко: только две тонкие темные ноги и длинный хвост свисали из часового футляра. Так вдруг он запутается в цепочках и его затянет вверх? Я так тревожилась, что, уходя, принимала меры, чтобы не рисковать ни часами, ни кошками. Теперь, когда мы куда-нибудь собирались, не только все шпингалеты завязывались веревочками, а лестница застилалась газетами, но я перепоясывала часы толстой веревкой, чтобы Соломон не мог открыть дверцу, и подтаскивала к ним тяжелое кресло, чтобы Шеба их не опрокинула.
В конце концов мы подобрали ключ к дверце, а часы Чарльз привинтил-таки к стене. Однако не раньше, чем деревня в очередной раз убедилась, что мы совсем свихнутые. Обычно, возвращаясь, я первым делом приводила прихожую в пристойный вид, но как-то вечером почувствовала себя такой усталой, что оставила все, как было. Ну и, естественно, именно в этот вечер одна из деревенских старушек зашла за пожертвованием на благотворительные цели. Я поспешила объяснить, почему у подножия лестницы громоздятся газеты, часы оригинально обвязаны веревкой и подперты креслом, но ее лицо продолжало хранить странное выражение, тем более что в эту минуту киски ужинали на кухне и не давали о себе знать. Но оно стало даже еще более странным, когда, вернувшись через полчаса за конвертом с деньгами, она убедилась, что я ни в чем не уклонилась от истины. На часах восседала, точно косоглазая сова, сиамская кошка, а сиам, сунув голову в дверцу, делился своими наблюдениями за работой механизма.
Впрочем, деревня не нуждалась в дополнительных доказательствах, что у нас не все дома. Улик за три года набралось предостаточно. В частности, по утрам, когда нам надо уехать пораньше, я мчусь по дороге в домашнем халате с кошачьей корзиной в руке и заливчиво лаю. Корзину я беру потому, что физически невозможно нести на руках двух сиамов, извивающихся, как взбесившиеся угри. Тогда, если мне удается нагнать их, Шеба отправляется домой в корзине, а Соломон, слезливо причитая, что Именно в Это Утро Он Хотел Быть Лошадью, мешком висит у меня на спине. Лаю я потому, что (иногда) удается внушить им, что где-то поблизости бегает собака, и тогда они останавливаются. А в халате я потому, что за ними надо бросаться сразу же, едва они исчезнут, и к тому времени, когда я кончу одеваться, они уже будут весело прогуливаться в соседней деревне.